Как я вызвал ту войну
Data: 1970-01-01 02:00
Источник: Polityka nr 5 – 02.02.08
Автор: Katarzyna Janowska
Интервью с Густавом Холоубкем (Gustaw Holoubek), актером, создавшим роль Конрада-Густава в спектакле „Дзяды”, запрещение которого вызвало события марта 1968 года
- Мачей Прус (Maciej Prus), который был ассистентом режисера Казимежа Деймка (Kazimierz Dejmek), вспоминает, что Вы вышли на сцену, оглядели зал и начали Импровизацию так, что у всех побежали мурашки по спине. Это легенда или правда?
- Это его легенда. Со своей стороны хотел бы сказать, что я был достаточно серьезно готов к роли Конрада-Густава. Уже на экзаменах в театральном училище у меня было собственное прочтение этого текста. В любом случае, то, что случилось, превзошло все наши ожидания. На премьере зал был переполнен, Казимеж Опалиньский (Kazimierz Opaliński), который играл Кудесника, своего рода spiritus movens всего спектакля, начал с посвящения Мицкевича нашим патриотам, сосланным в Сибирь, и расплакался. По-настоящему расплакался и не мог закончить текст. В этой атмосфере мы начали спектакль. Нервное напряжение было на пределе. Мы столкнулись с удивительной зрительской реакцией. На каждое предложение, на каждый вопрос публика реагировала ясно и открыто. Это была патриотическая дань не только Мицкевичу, но и всей польской литературе.
- В своей книге Вы вспоминаете, что во время Большой Импровизации у Вас, наверное, единственный раз в жизни было ощущение, что текст несет Вас как на крыльях, что Вас коснулся ангел, что граница между Вами и зрителями исчезла.
- Это правда. Никогда – ни до, ни после, я больше не переживал ничего подобного. Нас вела сила энергии, исходящей от зрителей. Мы чувствовали, что зритель позволяет нам свободно импровизировать. Мы были на гребне этой волны, которая нас несла через весь спектакль. Должен признаться, что Импровизация – которая стала ассоциироваться со мной, так как многие рецензенты считали, что я создал образец интерпретации – была для меня очень простой с начала и до конца. Я до сих пор не вижу ничего сложного в донесении этого текста. В нем нет никаких особых трудностей. Следовало только мобилизовать внимание, которое было как заряд, и использовать этот заряд медленно, то есть сэкономить физические силы на весь текст, 22 минуты.
- Может быть Мицкевич написал этот текст для Вас? Кто знает? Тадеуш Конвицкий (Tadeusz Konwicki) посчитал, что необходимо увековечить Большую Импровизацию в Вашем исполнении, и снял в 1989 году фильм „Лава” (Lawa).
- Мой друг Тадеуш Конвицкий был на премьере „Дзядов”. Расскажу вам одну интересную историю, это из наших частных бесед. Мы дружили втроем: Конвицкий, Станислав Дыгат (Stanisław Dygat) и я. Дыгат болел и не мог прийти на премьеру, и Конвицкий должен был посмотреть спектакль и рассказать, как все прошло. После премьеры Дыгат звонит Конвицкому и спрашивает: Как было? А Тадеуш отвечает: Что-то не очень. Я заснул с самого начала и проснулся только тогда, когда Гучо страшно кричал. Дыгату эта рецензия очень понравилась. Он даже пригласил по этому случаю Конвицкого на ужин.
- По прошествии лет рецензенты пишут, что спектакль Деймка был ничем не примечателен, выбивалась только Ваша Импровизация – Вы согласны с этим?
- Подобные оценки появляются время от времени. На мой взгляд, это не так. Спектакль, по-моему, был превосходный, с удивительным чувством меры, скромный, аскетичный.
- Это то, что Вы любите?
- Да. Внимание к интерпритации произведения. Никаких лишних театральных трюков не было. Все было подчинено тексту.
- Если бы в зрительном зале не было Зенона Клишко (Zenon Kliszko), спектакль мог бы еще идти?
- В то время мы снимали фильм „Приключения профессора Тутки” Шанявского (Szaniawski). У нас были ночные съемки около Дворца Культуры, и вдруг из темноты из кустов появляется Клишко с какой-то девушкой. Потом оказалось, что он был на прогулке с дочерью. Спросил меня: Как дела? Я сказал, что скоро будет премьера „Дзядов”. А он мне говорит, что уже знает и собирается прийти. А я: Тогда может быть Вы зайдете потом к нам и расскажете о своих впечатлениях. А он: Ну конечно, чтобы потом Свободная Европа говорила, что я управляю культурой? На этом беседа и закончилась.
- Как я понимаю, после спектакля он не пришел поделиться впечатлениями?
- Нет, не пришел. До нас доходило только эхо того, что он был на спектакле. Мы знали, что был. Угроза запрета спектакля нависла сразу после премьеры. Однако мы успели сыграть десять спектаклей. В среде политической верхушки шли какие-то разговоры на эту тему.
- Напомним, что последнее представление прошло 30 января 1968 года.
- После снятия спектакля мы его сыграли еще два или три раза. Публика, состоящая из деятелей партии, должна была высказаться по поводу постановки. Говорят, что в результате все хвалили спектакль, но голосовали за запрет.
- А каково было выступать перед такой публикой?
- Актеры об этом не думают. Мы не отвечали на настроение политиков. Нас это совершенно не волновало.
- Однако Вы вспомнили, что зрители вели актеров в этом спектакле. Публика из партийных деятелей должна была быть настроена враждебно. Вы это ощущали?
- Да, особенно в третьей части спектакля, в сцене с Сенатором, зрители всегда приветствовали почти каждое предложение аплодисментами, а тут была тишина, кто-то мог даже спецально что-то проворчать, начать кашлять или шуршать ногами. Это поведение, имеющее целью сбить актера. Но мы не поддавались.
- Какая была атмосфера в трупе, когда стало ясно, что спектакль снимут?
- Для нас всех это была трагедия. Уничтожение одним махом нашего многомесячного труда казалось нам убийственным.
- Уже позже Деймек говорил, что неважно, кто бы сыграл Большую Импровизацию и как, „Дзяды” и так были бы сняты. Вам не казалось, что вами кто-то манипулировал, что вы оказались втянутыми в политическую игру?
- Безусловно, что-то в этом было. Но в то же время Деймек говорил, что я всему виной.
- Слишком хорошо сыграли?
- За день перед премьерой Деймек не знал, как закончить спектакль, и попросил меня, чтобы я в конце сказал „К друзьям из Москвы”. Я сказал это, а он: Вы хотите, чтобы меня выслали в Сибирь? Убери это сейчас же. Он боялся слишком яркой передачи.
- Во время военного положения в 1981 году Деймек взял Вас в свой театр, но ему не нравилась Ваша увлеченность политикой. По этому поводу он хлестко говорил, что актер должен играть, а задница – срать.
- В нем глубоко укоренился страх перед Россией. Может это проблема поколения, но он не верил, что нам когда-нибудь удастся вырваться из-под советского влияния.
- В конце концов он Вас выжил из театра. С этого момента, как я знаю, вы не разговаривали друг с другом. Но вернемся к „Дзядам”. Как Вы думаете, это была самая значительная Ваша роль? Может быть были роли, более важные, чем Конрад-Густав?
- Конечно, есть роли, за которые мне не стыдно, однако у меня уже не было роли, вокруг которой возникла бы такая легенда, как вокруг роли Конрада-Густава. Хотя не скажу, что она стала поворотным пунктом в моей карьере.
- Вы думаете, что если бы этой роли не было, Ваша профессиональная жизнь осталась бы неизменной?
- Безусловно, все было бы немного иначе. С меня был бы снят этот патриотический долг.
- Все-таки этот патриотический долг был Вам близок? Вы были воспитаны на трилогии Синкевича. Когда началась Вторая Мировая война, Вы, шестнадцатилетний мальчишка, сами пошли в армию.
- Я принадлежу к тому поколению, которое росло очень опасным образом. Основой нашего интеллектуального воспитания были книги Синкевича. Гомбрович (Gombrowicz) и Виткацы (Stanisław Witkiewicz) еще не появились на нашем горизонте. Это был фундамент мышления о этой стране, принадлежности этому обществу.
- Может ли театр сейчас иметь такую силу, которой он обладал тогда?
- Не думаю. Нет таких политических обстоятельств, которые бы нуждались в ответе со стороны театра. Наоборот. После окончания периода зависимости в 1989 году в театре наступил кризис. В течение двух-трех лет мы наблюдали, как наши зрители уходят от нас. Вся идеология репертуарной политики до 1989 года заключалась в непрестанном споре с официальной идеалогией, и вдруг мы потеряли своего оппонента. Мы изменили наш подход, оставили увлеченность проблемами нашего народа. Появился интерес к человеку, его частной жизни, его индивидуальности и тайне. Может быть, это изменение способствовало возвращению зрителя в театр.
- Однако Вы предпочитаете исследовать человека через классический репертуар. Например, Вы снова обратились к „Царю Эдипу” Софокла.
- Я отбрасываю все то, чем часто питается современный театр, то есть даже не психологию, а физиологию. Понятно, что Гамлет должен время от времени ходить в туалет, но я уверен, что это необязательно, потому что это произведение о чем-то другом. Нет необходимости, чтобы в „Девичьих обетах” Александра Фредро (Aleksander Fredro) происходили групповые соития на сцене, а я видел такое в одном театре.
- Может сейчас, чтобы достучаться до зрителя, надо говорить о человеке иначе, чем десять лет назад. Вам не больно слышать, что театр Атенеум (Ateneum), в котором Вы работаете художественным директором, превратился в музей? Вы смеетесь над такими обвинениями?
- Конечно, ведь это абсолютно не имеет ничего общего с тем, что мы делаем. Это выдумки наших противников. Мы делаем свою работу, и наш зрительный зал всегда полон.
- Чем является, на Ваш взгляд, театр?
- Это просто сказка о исполнении или неисполнении человеческих мечтаний. Это место, где уже более двух с половиной тысячелетий открывается правда о человеке. С мыслью об этом я делал „Царя Эдипа”.
- Ваши мечты о сказке, которой является театр, исполнились?
- Да, безусловно. Я себе часто задавал вопрос: Если бы я не был актером, что бы со мной было? Ничего бы не было. Я бы не был актером. Но одновременно я чувствую, что не мог бы выбрать другую профессию.